В это время вышел на крыльцо, находящееся во дворе и выходящее из сеней ее дома, человек лет сорока восьми, очень невзрачной наружности. Он был в халате и босиком. В зубах он держал трубку.
— Эк те подняло ни свет, ни заря! — оказала ему Мирониха, входя на крыльцо.
— Голова болит, Матрена Власовна.
— Голова болит! Кто велит пьянствовать-то? Мужчина стал умываться из висящего на веревочке железного рукомойника, похожего на кружку с носом-рожком.
Вошла Мирониха в кухню, какой позавидуют, да и завидовали, приреченские чиновницы, навещавшие Мирониху. Направо большая печь, обеленная, с приступками, против печи широкие полати, у двух стен лавки; в переднем углу стол. Стены хотя и не выбелены и не оклеены бумагой, но, несмотря на то, что дом сделан из бревен, обтесанных по эту сторону, они так гладки и желты, как будто моются каждую неделю. Стена против печи, под полатями, чуть не вся исписана мелом какой-то грамотой: идут целые ряды оников, крестиков, палочек и каких-то кривых линий. Пол, лавки, стол и приступки у печи очень чисты и желтоваты, что доказывает то, что они часто моются. Она вошла в комнатку с двумя окнами, тоже чистую, веселенькую. На окнах стояли цветы: бальзамины, алоэ, розан. На одной стене висят в рамках пять картин литографированных, разного содержания. Против окон у стены стоит кровать с периной и подушками, под кроватью валяются сапоги, и все это задергивается ситцевою занавескою или, по-заводски, пологом, а в углу, между кроватью и кухонною печью, выдающеюся сюда одним боком, стоят два больших сундука. Комната даже нисколько не отличается от городской: в ней есть большое, но простенькое зеркало, восемь стульев, два крашеных стола и половики на полу.
Мирониха сняла половики и вытащила их на крыльцо. Мужчина уже утирал лицо какой-то большой чистой тряпкой.
— Ефим! тряси-ко половики-то.
— Дай утереться.
— Туды же еще и умываться вздумал! — И она ушла в кухню. Там под лавкой лежал веник в ведре. Она спрыснула из рта пол в комнате и стала мести его. Немного погодя Ефим принес половики в кухню и держал их перед дверьми в комнату, смотря, как Мирониха, нагнувшись в три погибели, метет пол, то справа налево, то слева направо.
— Чего ты стоишь-то? — крикнула она на Ефима. Ефим вздрогнул.
— Чево там! — произнес он.
— Запылю половики-то! Положи на лавку, образина!
— Самовар-от ставить?
— Ишь! А ты дал мне денег-то на чай?
— Ну… опять, — сказал смиренно Ефим.
— Чево? на шкалик небось надо?
— Хм! — улыбнулся широко Ефим.
Смешон казался в это время Ефим. Пожелтелое, небритое его лицо принимало различное выражение; глаза то семенили направо и налево, то смотрели на Мирониху. Он походил теперь на собаку, готовую по первой кличке броситься к хозяину. Его кожа на лбу то сморщивалась, то лоснилась, отчего стриженные гладко волоса то поднимались, то садились на свое место, уши растопыривались. В нем проявлялась то боязнь, то покорность, выражаемая тем, что он, высовывая из-за печки голову, держал руки назади, щипля пальцами свой халат. В это время можно было, наверное, сказать, что он думает: «А надую же я тебя, чертова кукла».
— Ну, што ты стоишь, как корова? Ефим съежился, потом выпрямился.
— Пошел, неси дрова-то да руби говядину.
Ефим беспрекословно повиновался повелениям Миронихи. Загорели дрова, Ефим рубил в маленьком корыте говядину, самовар уже шумел, а Мирониха между тем справляла свою работу: поставила в печь горшок с водой и мясом, завела тесто и куда-то сбегала, что-то принесла под полой.
— Игнатьич! — кликнула вдруг из комнаты Мирониха, стуча чашками.
Ефим Игнатьич стрелой бросился в комнату, так что халат разорвал о плиту, высунувшуюся наружу.
— Поди-ко, сбегай к брату; спроси, не пойдет ли он в город. Пойдет, так пусть зайдет ко мне.
Ефим Игнатьич стоит, ежится, как приказный, и что-то хочет сказать.
— Кому я сказала?
— Я думал…
— Пошел! перед пирогами получишь…
— Голова болит…
— Будь ты проклят, дурак! Вот пустая-то башка!.. Ефим Игнатьич ушел и скоро воротился с известием, что брат Миронихи в город не пойдет сегодня, потому что нездоров.
— Ну, садись, не то, — трескай, — сказала Мирониха Ефиму Игнатьичу.
Самовар стоял в кухне на столе, на самоваре стоял чайник с изломанным рожком и две чашки с надписью: в день ангела. Чашки были налиты, но чай не пили ни Мирониха, ни Ефим Игнатьич, потому что первая жарила на сковороде пять пирожков с говядиной, а последний только слюни глотал, глядя на плиту, нюхая запах от пирожков и вслушиваясь в верещанье масла, подложенного под пирожки. Пирожки поспели, и Мирониха, выложив их на тарелку, поставила тарелку на стол перед чашкой Ефима Игнатьича. Ефим Игнатьич только мигает, а до горячих пирожков не дотрагивается.
— Ты што модничаешь-то? — крикнула на него хозяйка.
— Горячи…
— А водку пить не горячо?
Поспели еще две сковородки, и Мирониха села к столу; но предварительно она принесла из комнаты косушку водки и рюмку.
— Пей! — сказала она Ефиму Игнатьичу, подавая налитую водку. Тот выпил, крякнул, взял пирожок и в два приема съел его. Выпила рюмку водки и Мирониха,
— Хошь еще?
— Давай.
С четверть часа они сидели за столом. Ефим Игнатьич, после двух рюмок водки, выпил пять чашек чаю со свежими сливками и съел восемь штук пирогов, а Мирониха то пила чай, то бегала к печи вытаскивать шипящую сковородку, ругая пирожки анафемами. Вдруг Ефим Игнатьич сказал со вздохом:
— Дела, как сажа бела! Хоть бы здесь, на заводе, должность получить!